Поэтика Гоголя
Автор статьи: Манн Ю.
I. О ХУДОЖЕСТВЕННОМ ОБОБЩЕНИИ
В начале первой главы, описывая приезд Чичикова в город NN, повествователь замечает: «Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем».
Определение «русские мужики» кажется здесь несколько неожиданным. Ведь с первых слов поэмы ясно, что ее действие происходит в России, следовательно, пояснение «русский», по крайней мере, тавтологично. На это первым в научной литературе обратил внимание С. А. Венгеров. «Какие же другие могли быть мужики в русском губернском городе? Французские, немецкие. Как могло зародиться в творческом мозгу бытописателя такое ничего не определяющее определение”?»
Обозначение национальности проводит черту между рассказчиком-иностранцем и чуждым ему местным населением, бытом, обстановкой и т. д. В аналогичной ситуации, считает Венгеров, находился автор «Мертвых душ» по отношению к русской жизни, «. русские мужики» бросают яркий свет на основу отношения Гоголя к изображаемому им быту как к чему-то чуждому, поздно узнанному и потому бессознательно этнографически окрашенному».
Позднее об этом же определении писал А. Белый:: «два русские мужика. для чего русские мужика?» Какие же, как не русские? Не в Австралии ж происходит действие!
Прежде всего нужно отметить, что определение «русский» выполняет обычно у Гоголя характерологическую функцию. И в прежних его произведениях оно возникало там, где с формальной стороны никакой надобности в этом не было. «. Одни только бабы, накрывшись полами, да русские купцы под зонтиками, да кучера попадались мне на глаза» («Записки сумасшедшего»). Здесь, правда, определение «русские», возможно, понадобилось и для-отличения от иностранных купцов, бывавших в Петербурге ‘. Зато в следующих примерах выступает уже чистая характерология. «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный» («Нос»), То, что Иван Яковлевич русский, предельно ясно; определение лишь подкрепляет, «мотивирует» характерологическое свойство. Такова же функция определения в следующем примере: «. Торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ» («Портрет»).
А вот и «русские мужики»: «По улицам плетется нужный народ: иногда переходят ее русские мужики, спешащие на работу. », «Русский мужик говорит о гривне или о семи грошах меди. » («Невский проспект»).
Гоголевское определение «русский» — как постоянный эпитет, и если последний кажется стертым, необязательным, то это проистекает из его повторяемости.
В «Мертвых душах» определение «русский» включено в систему других сигналов, реализующих точку зрения поэмы.
Касаясь в одном из писем Плетневу (от 17 марта 1842 г.) тех причин, по которым он может работать над «Мертвыми душами» лишь за границей, Гоголь обронил такую фразу: «Только там она (Россия.— Ю. М.) предстоит мне вся, во всей своей громаде».
Для каждого произведения, как известно, важен угол зрения, под которым увидена жизнь и который подчас определяет мельчайшие детали письма. Угол зрения в «Мертвых душах» характерен тем, что Россия открывается Гоголю в целом и со стороны. Со стороны — не в том смысле, что происходящее в ней не касается писателя, а в том, что он видит Россию всю, во всей ее «громаде».
В данном случае художественный угол зрения совпал, так сказать, с реальным (то есть с тем, что Гоголь действительно писал «Мертвые души» вне России, смотря на нее из своего прекрасного «далека»). Но суть дела, конечно, не в совпадении. Читатель мог и не знать о реальных обстоятельствах написания поэмы, но все равно он чувствовал положенный в ее основу «общерусский масштаб».
Это легко показать на примере чисто гоголевских оборотов, которые можно назвать формулами обобщения. Первая часть формулы фиксирует конкретный предмет или явление; вторая (присоединяемая с помощью местоимений «какой», «который» и т. д.) устанавливает их место в системе целого.
В произведениях, написанных в начале 1830-х годов, вторая часть формулы подразумевает в качестве целого или определенный регион (например, казачество, Украину, Петербург), или весь мир, все человечество. Иначе говоря, или локально ограниченное, или предельно широкое. Но, как правило, не берется средняя, промежуточная инстанция — мир общерусской жизни, Россия. Приведем примеры каждой из двух групп.
1. Формулы обобщения, осуществляемого в пределах региона.
«Темнота ночи напомнила ему о той лени, которая мила всем козакам» («Ночь перед Рождеством»), «. наполненные соломою, которую обыкновенно употребляют в Малороссии вместо дров». «Комнаты домика. какие обыкновенно встречаются у старосветских людей» («Старосветские помещики»). «. Строение, какие обыкновенно строились в Малороссии». «. Начали прикладывать руки к печке, что обыкновенно делают малороссияне» («Вий») и т. д. В приведенных примерах обобщение достигается в масштабе Украины, украинского, казачьего. Из контекста видно, что подразумевается определенный регион.
2. Формулы обобщения, осуществляемого в пределах общечеловеческого.
«Кумова жена была такого рода сокровище, каких не мало на белом свете» («Ночь перед Рождеством»). «Судья был человек, как обыкновенно бывают все добрые люди трусливого десятка» («Повесть о том, как поссорился. »). «. Один из числа тех людей, которые с величайшим удовольствием любят позаняться услаждающим душу разговором» («Иван Федорович Шпонька. »). «Философ был одним из числа тех людей, которых если накормят, то у них пробуждается необыкновенная филантропия» («Вий»). «. Странные чувства, которые одолевают нами, когда мы вступаем первый раз в жилище вдовца. » («Старосветские помещики»). «. Жизнь его уже коснулась тех лет, когда всё, дышащее порывом, сжимается в человеке. » («Портрет», 1-я и 2-я редакции). И т. д.
Но во второй половине 1830-х годов (на которые падает работа над «Мертвыми душами») в творчестве Гоголя резко возрастает количество формул, реализующих обобщение третьего, «промежуточного» вида — обобщение в пределах русского мира. Убедительные данные предоставляет здесь вторая редакция «Портрета», созданная во второй половине 30-х — в самом начале 40-х годов.
«Черт побери! гадко на свете!» — сказал он с чувством русского, у которого дела плохи». «Это был художник, каких мало, одно из тех чуд, которых извергает из непочатого лона своего только одна Русь. » ‘ «. Пробегала даже мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить все и закутить с горя назло всему».
Формулы обобщения в пределах общерусского мира характеризуют тенденцию гоголевской художественной (и не только художественной) мысли, усилившуюся именно к рубежу 1830—1840 годов.
В «Мертвых душах» формулы обобщения, реализующие всерусский, всероссийский масштаб, буквально прослаивают весь текст.
«. крики, которыми потчевают лошадей по всей России. », «. трактирах, каких немало повыстроено по дорогам. », «. всего страннее, что может только на одной Руси случиться. », «. дом вроде тех, какие у нас строят для военных поселений и немецких колонистов», -«. молдавские тыквы. из которых делают на Руси балалайки. », «. закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням. » и т. д.
Формул обобщения в пределах ограниченного региона или в пределах общечеловеческого «Мертвые души» дают значительно меньше, чем формул только что описанного типа.
С этими формулами гармонируют и другие описательные и стилистические приемы. Таково переключение от какого-либо конкретного свойства персонажа к национальной субстанции в целом. «Тут много было посулено Ноздреву (Чичиковым) всяких нелегких и сильных желаний. Что ж делать? Русской человек, да еще и в сердцах», «Чичиков. любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды?» Чичиков нередко объединяется в чувстве, в переживании, в душевном свойстве со всяким русским.
Поэма изобилует также нравоописательными или характерологическими рассуждениями, имеющими своим предметом общерусский масштаб. Обычно они включают в себя оборот «на Руси»: «На Руси же общества низшие очень любят поговорить о сплетнях, бывающих в обществах высших. », «Должно сказать, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться. » Гоголь мыслит общенациональными категориями; отсюда преобладание «общих» примет (называние национальностей, притяжательных местоимений), которые в ином контексте действительно не имели бы никакого значения, но в данном случае выполняют обобщающе-смысловую функцию.
В. Белинский пишет: «При каждом слове его поэмы читатель может говорить: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет».
«При каждом слове» — это не преувеличение, русский пространственный масштаб создается в поэме «каждым словом» ее повествовательной манеры.
В «Мертвых душах» есть, конечно, характеристики заключения общечеловеческого, общемирового масштаба о ходе мировой истории (в X главе), о свойстве людей передавать бессмыслицу, «лишь бы она была новость»(VIII глава), и т. д.
Приведем еще одно место — описание поездки Чичикова к Манилову: «Едва только ушел назад город, как уже пошли писать по нашему обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон. Словом, виды известные».
С точки зрения ортодоксальной поэтики, подчеркнутые нами фразы лишние, потому что они, как говорил С. Венгеров, ничего не определяют. Но нетрудно увидеть, во-первых, что они функционируют вместе с большим числом совершенно конкретных деталей и подробностей. И что они, во-вторых, создают по отношению к описываемому особую перспективу, особую атмосферу. Иначе говоря, они не столько приносят с собой какую-то добавочную, конкретную черту, сколько возводят описываемый предмет в общенациональный ранг. Описательная функция дополняется здесь другой — обобщающей.
С чисто психологической стороны природа последней, безусловно, достаточно сложна. «Наш», «по нашему обычаю», «по обыкновению», «виды известные». При чтении все это служит сигналом «знакомости», совпадаемости изображаемого с нашим субъективным опытом. Едва ли эти сигналы требуют непременной реализации. Такая peaлизация, как известно, вообще не в природе художественной литературы, ее читательского восприятия. В данном же случае скорее даже создается противоположная тенденция: мы, наверное, более «легко», беспрепятственно охватываем сознанием подобный текст, так как эти сигналы обволакивают изображаемое особой атмосферой субъективно-близкого, знакомого. В то же время, создавая такую атмосферу, эти знаки выполняют ассоциативно-побудительную функцию, так как они заставляют читателя не только постоянно помнить, что в поле его зрения вся Русь, «во всей своей громаде», но и дополнять «изображенное» и
Поэтика Гоголя: сочинение
Манн Ю. В.
ПОЭТИКА ГОГОЛЯ
Контраст живого и мертвого в поэме был отмечен еще Герценом в дневниковых записях 1842 г. С одной стороны, писал Герцен, «Мертвые души». все эти Ноздревы, Маниловы, и. ». С другой стороны: «Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную сил национальность». (Герцен А И. Собр. соч., в 30-ти т. М., 1954, т.2). Как проявляется этот контраст бессилия и силы, мертвого и живого в самом стиле поэмы? Применительно к «Мертвым душам» этот вопрос имеет особенно важное значение, и вот почему.
Контраст живого и мертвого и омертвление живого — излюбленная тема гротеска, воплощаемая с помощью определенных и более или менее устойчивых мотивов (форм). Таковы мотивы куклы, автомата, маски (в частности, маски животного), вещи и некоторые другие. При этом гротеск требует, чтобы названные мотивы достигли определенной степени интенсификации. Нужно, чтобы кукла или автомат как бы подменили собой человека, чтобы маска как бы срослась с человеческим лицом, чтобы человеческое тело или его части как бы опредметились, стали неодушевленной вещью.
Но в «Мертвых душах». нет уже собственно гротескных образов куклы, маски, автомата, получеловека, полуживотного и т.д. Но след этих гротескных образов остался. Мы ощущаем его в особой подаче деталей портрета, обстановки, в особом развитии сравнений и т.д. Многие гротескные мотивы словно ушли в стиль, продолжая в нем свою своеобразную жизнь. Поэтому-то стилистический план «Мертвых душ» получает особый вес.
Вот описание чиновников из VII главы «Мертвых душ». Войдя в гражданскую палату для совершения купчей, Чичиков и Манилов увидели «много бумаги и черновой и беловой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже простую какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол. » Возрастающее количество синекдох совершенно заслоняет живых людей; в последнем примере сама чиновничья голова и чиновничья функция писания оказывается принадлежностью «светло-серой куртки».
Интересна, с этой точки зрения, излюбленная у Гоголя форма описания сходных, почти механически повторяющихся действий и реплик. В «Мертвых душах» эта форма встречается особенно часто.
«Все чиновники были довольны приездом нового лица. Губернатор об нем изъяснился, что он благонамеренный человек; жандармский полковник говорил, что он ученый человек; председатель палаты, что он знающий и почтенный человек; жена полицмейстера, что он любезнейший и обходительнейший человек». Педантическая строгость фиксирования повествователем каждой из реплик контрастирует с их почти полной однородностью. В двух последних случаях примитивизм усилен еще тем, что каждый подхватывает одно слово предыдущего, как бы силясь добавить к нему нечто свое и оригинальное, но добавляет столь же плоское и незначащее. Эти примитивные однозначные реплики вполне уместны были в устах какой-нибудь куклы или автомата, и подобные случаи мы действительно встречаем и у предшественников, и у последователей Гоголя. Однако в «Мертвых душах» заменяющих людей кукол и автоматов нет, но некая автоматичность и бездушность стереотипа осталась.
При этом важно не упустить дополнительную, чисто гоголевскую тонкость и многозначительность гротескного стиля. Обратим внимание на соотношение каждого из упомянутых персонажей с принадлежащими им репликами. О последних можно сказать, что они или нейтральны, или уместны: так, вполне уместно, что полностью отвечающий за вверенный ему край губернатор отметил благонамеренность Чичикова. Но вот одна реплика диаметрально контрастна ее «хозяину»: жандармский полковник отметил ученость Чичикова, то есть именно то, в чем был наименее компетентен. Сказался ли в том особый интерес жандармского офицера к проблемам «невещественным?» Или его особое тщеславие, наподобие того, что отличало судью Ляпкина-Тяпкина, прочитавшего «пять или шесть книг» и потому мнившего себя философом? Гоголевский комический лаконизм ничем не сковывает фантазию читателя. В то же время он чудесным образом «оживляет» примитив, заставляя подозревать в нем что-то не до конца высказанное, таинственное.
Несколько раз стилизация примитива характеризует действия Чичикова. Чичиков рассказывал «множество приятных вещей, которые уже случалось ему произносить в подобных случаях в разных местах, именно». — далее следует длинный перечень «мест» и имен слушателей, свидетельствующих о частоте и повторяемости «приятных» рассказов Чичикова.
«О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал
очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре — и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок. » Мгновенная готовность к ответу на любой спор и любой запрос «общества» почти уподобляют поведение Чичикова серии рефлекторных поступков. Но вот характерное гоголевское усложнение примитива: о добродетели Чичиков рассуждает «даже со слезами на глазах». Это, конечно, заученные слезы. Но лицемерие, обратившееся в штамп, по крайней мере при начале своем, предполагает способность к отличению добра от зла. И в связи с тем же Чичиковым автор заметит в конце первого тома: «Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания. »
Столь же своеобразно разработаны автором «Мертвых душ» такие гротескные мотивы, которые связаны с передвижением персонажей в ряд животных и неодушевленных предметов. Никакого отождествления или подмены человека животным (или неодушевленным предметом) мы в «Мертвых душах» не найдем. Но тончайшие смысловые ассоциации, игра комических деталей подводят как бы к самой грани этой гротескной подмены.
Еще в произведениях, предшествовавших «Мертвым душам», с помощью комического сдвижения лексических планов человек нередко становился в доверительно-интимные отношения с животным (собакой, свиньей и т.д.). В повести о ссоре, когда Иван Иванович подошел к воротам Ивана Никифоровича, собачья стая подняла лай, но потом «побежала, помахивая хвостами, назад, увидевши, что это было знакомое лицо! В «Ревизоре» судья Ляпкин-Тяпкин предлагает «попотчевать» Городничего собачонкою: «Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете».
От этих эпизодов и реплик нити ведут к сцене посещения псарни Ноздрева в IV главе «Мертвых душ»: «Ноздрев был среди их (собак — Ю.М.) совершенно как отец среди семейства: все они, тут пустивши вверх хвосты, зовомые у собачеев правилами, полетели прямо навстречу гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили свои лапы Ноздреву на плечи. Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на задние ноги, лизнул его языком в самые губы, так что Чичиков тут же выплюнул».
Реакция Чичикова на дружественное расположение собак, как видим, несколько иная, чем Ноздрева и других персонажей, что полно скрытого комизма. С одной стороны, Чичиков не раз оказывается в ситуации, весьма близкой животным, насекомым и т.д, «. Да у тебя, как у борова, вся спина и бок в грязи! Где так изволил засалиться?» — говорит ему Коробочка. На балу, ощущая «всякого рода благоухания», «Чичиков подымал только нос кверху да нюхал» — действие, явно намекающее на поведение собак. У той же Коробочки спящего Чичикова буквально облепили мухи — «одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз» и т.д. На протяжении всей поэмы животные, птицы, насекомые словно теснят Чичикова, набиваясь ему в «приятели». А с другой стороны, случай на псарне Ноздрева не единственный, когда Чичиков оскорбился такого рода «дружбой». Проснувшись у Коробочки, Чичиков «чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух. заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно, «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака».
На чем основан комизм реакции Чичикова? Обычно человек не станет обижаться на животное и тем более птицу, не рискуя попасть в смешное положение. Чувство обиды предполагает или биологическое равенство, или же превосходство обидчика (поэтому-то возможна «обида» домашнего животного, скажем собаки, на своего хозяина). Своей неожиданной репликой Чичиков снимает эту дистанцию, словно допуская возможность оскорбления себя со стороны «индейского петуха».
В другом месте сказано, что Чичиков «не любил допускать с собой ни в коем случае фамильярного обращения, разве только если особа была слишком высокого звания». Чичиков словно хочет возвыситься над тем уровнем, где жизнь человеческая почти совпадает с животным существованием. Но самой своей амбициозностью он комическим образом ставит животных в ряд человеческих существ — только с еще меньшим чином.
Показательна такая деталь гоголевских персонажей, как глаза, описание глаз. Дело в том, что глаза — наиболее яркое воплощение духовности. Именно поэтому глаза — излюбленная деталь романтического портрета.
У Гоголя контраст живого и мертвого, омертвление живого часто обозначается именно описанием глаз.
В «Мертвых душах» в портрете персонажей глаза или никак не обозначаются (так как они просто излишни), или подчеркивается их бездуховность. Опредмечивается то, что по существу
своему не может быть опредмечено. Так, Манилов «имел глаза сладкие, как сахар», а применительно к глазам Собакевича отмечено то орудие, которое употребила на этот случай натура: «большим сверлом ковырнула глаза» (как в деревянной кукле!).
О глазах Плюшкина говорится: «Маленькие глазки еще не потухли и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух». «Это уже нечто одушевленное и, следовательно, более высокое, чем одеревенелый или опредмеченный взгляд (в той мере, в какой Плюшкин — как и Чичиков — несколько возвышается над другими персонажами). Но это не человеческая живость, а скорее животная; в самом развитии условного, метафорического плана передана бойкая юркость и подозрительность мелкого хищника.
Развернутые сравнения уже изучались в литературе о Гоголе, но они должны быть поставлены в прямую связь с гротескным стилем «Мертвых душ». Характерно не только интенсивное, почти самостоятельное развитие в сравнениях условного плана, но и направление этого развития. Условный план или опредмечивает сравниваемое явление, или переводит его в ряд животных, насекомых и т.д., то есть в обоих случаях осуществляет функцию гротескного стиля.
Первый случай — описание лиц чиновников: «У иных были лица точно дурно выпеченный хлеб: щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу взнесла пузырея, которая в прибавку к тому еще и треснула. » Второй случай — описание черных фраков: «Черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая клюшница рубит и делит его на сверкающие обломки. » и т.д. С другой стороны, если человеческое передвигается в более низкий, «животный» ряд, то последний «возвышается» до человеческого: напомним сравнения заливающихся псов с хором певцов.
Во всех случаях сближение человеческого с неживым или животным происходит по-гоголевски тонко и многозначно. Условный план развернутого сравнения — именно благодаря тому, что это сравнение — не нивелирует предмет, но словно набрасывает на него прозрачный флер. Сравнение колоритно, ярко, живет по законам маленькой жанровой сценки; в то же время каждая ее подробность ассоциативно ведет к тому явлению, которое подразумевается (так, мухи ползающие по сахарной куче и потирающие «одна о другую задние или передние ножки», напоминают фланирующих и показывающих себя на балу молодых мужчин). Как в комнате Собакевича (описание которой близко скрытому развернутому сравнению) каждая деталь могла бы сообщить о себе, что она тоже очень похожа на такого-то персонажа, хотя прямого отождествления или полного уподобления гоголевский стиль, повторяем, не допускает.
Но, конечно, не Чичиков воплощает «ту удалую, полную силы национальность», о которой писал Герцен и которая должна противостоять «мертвым душам». Изображение этой силы, проходящее «вторым планом», тем не менее очень важно именно своим стилистическим контрастом гротескной неподвижности и омертвлению. «И в самом деле, где теперь Фыров? Гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь. »
Все здесь дано по контрасту к образу жизни Маниловых и Собакевичей; все здесь пестро, ярко и одушевленно. В то же время в этом описании, как и в стилистически родственном ему описании тройки, есть необузданная стремительность, ведущая к гротескному слиянию и неразличимости форм. Одна из причин этого явления — та неоформленность позитивных элементов, которая, пожалуй, лучше всех была угадана Белинским в его определении «пафоса» «Мертвых душ». «Пафос» поэмы «состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения».
Книги «Поэтика Гоголя” – Часть 1
В околонаучных и популярных текстах, посвященных «Мертвым душам», закрепилось, стало расхожим представление, что Гоголь непосредственно указал на замысел воскресить Плюшкина. Ю. В. Манн не столь категоричен: «Значит, помимо Чичикова с определенностью можно говорить еще только об одном персонаже, которого Гоголь намеревался провести к возрождению или, по крайней мере, осознанию своей греховности. При этом Плюшкин должен был предостеречь других, сказать что-то проникновенное на основе своего горького опыта, причем его слова перекликались бы с известным авторским отступлением о неумолимой старости, образовав между первым и третьим томом живую перекличку. Что же касается возрождения других персонажей, то оно пока остается предположительным» (Манн Ю. В. В поисках живой души: «Мертвые души». Писатель – критика – читатель. Изд. 2-е, испр. и доп. М., 1984. С. 266, 267). «Осознание своей греховности» и «воскресение» – это явления разные, очевидно, не тождественные.
Мнение Алексея Н. Веселовского, с которым солидаризировался В. В. Гиппиус, утверждавший, что «Плюшкин должен был превратиться в бессребреника, раздающего имущество нищим» (Гиппиус В. В. Гоголь. Л., 1924. С. 233), равно как и замечание Ю. В. Манна, что «путь скитальца, странника с нищенским посохом мог и его (как и Тентетникова и Улиньку, и, вероятно, Чичикова и Хлобуева. – А. Р.) привести в края Сибири» (Манн Ю. В. В поисках живой души. С. 267), естественно, остаются не более чем гипотезами.
С одной стороны, если признать информацию А. М. Бухарева точным свидетельством о гоголевском замысле, из которого следует, что «воскреснуть» как будто бы должны были все персонажи – помещики из первого тома, то, соответственно, случай Плюшкина перестает быть уникальным и его противопоставленность остальным помещикам лишается глубинного экзистенциального смысла. С другой – даже признавая гоголевские слова указанием на задуманное воскрешение несчастного «заплатанного» «рыболова», нужно учитывать, что они еще не свидетельствуют о невозможности воскресения остальных хозяев усадеб; кроме того, неясно, на какой стадии работы над текстом «Мертвых душ» сформировался отмеченный в статье замысел в отношении Плюшкина. Если Гоголь и намеревался духовно воскресить его, то эта мысль, конечно, связана со смысловыми потенциями, с «парадигматическими» возможностями образа этого персонажа, но родиться могла и после завершения работы над текстом первого тома, изданного в 1842 г., за два года до написания статьи, включенной в «Выбранные места …. (В дальнейшем Гоголь намеревался переработать текст первого тома, но этот замысел осуществлен не был.) Соответственно, невозможно установить, определяла ли она, хотя бы подспудно, композицию «помещичьих» глав первого тома.
И, наконец, учитывая гоголевские высказывания о персонажах «Мертвых душ», необходимо учесть такое: «Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою …» («Размышления о героях “Мертвых душ”»). В этой характеристике Манилова присутствует динамический аспект («по природе добрый, даже благородный», «опошлел», «сделался приторным»), которого лишено изображение персонажа в тексте поэмы. Из этих слов автора можно сделать вывод, что в его сознании, по крайней мере в случае с Маниловым, эволюция характера все-таки имплицитно предполагалась, хотя и не нашла художественного выражения.
Характеризуя различные интерпретации принципа, определяющего последовательность глав, описывающих помещиков, нельзя не упомянуть о совершенно особенном подходе В. Н. Топорова, стремящегося в статье с показательным названием «Апология Плюшкина…» защитить и оправдать этого персонажа от «обвинений» самого автора. В. Н. Топоров занимает позицию, которую можно определить скорее как философскую, а не филологическую: текст поэмы трактуется как свидетельство о мире, о бытии, кардинально не совпадающее с интенцией автора. Стремясь представить, что «реальный» Плюшкин богаче и сложнее авторской оценки, В. Н. Топоров неоднократно прибегает к своеобразному «дописыванию» гоголевского текста.
Так, В. Н. Топоров размышляет: «И трудно поверить, что в лучшие свои годы Плюшкин … не раскрывал старинную книгу в кожаном переплете … чтобы найти в ней что-нибудь назидательное и возвышающее ум или отвечающее его чувствам (а не как Манилов, за два года не сдвинувшийся с четырнадцатой страницы); что он не останавливался в зависимости от настроения то перед “длинным пожелтевшим гравюром” в красивой рамке, экспрессивно изобразившем какое-то сражение, то перед огромным натюрмортом (и это тоже было очень непохоже ни на Маврокордато, Миаули, Камари, Багратиона, Бобелину, чьи портреты висели у Собакевича, ни на портреты Кутузова и какого-то старика с красными обшлагами на мундире в доме Коробочки, да и подходили ли они к эти портретам и что видели они в них?)». Однако гоголевский текст не содержит никаких свидетельств, что Плюшкин эту книгу читал. Не есть ли она своего рода вещь в общей «куче» разнообразнейших и не нужных практически скупцу предметов, им собираемых с маниакальной страстью? (Книга, вероятно, получена по наследству, но в сущностном отношении это ничего не меняет.) Гоголь отнюдь не утверждает, что Собакевич и Коробочка, скорее всего, не подходили к висящим у них портретам. Сочетание картин в доме Плюшкина как раз соотносится одновременно с портретами полководцев, принадлежащими Собакевичу (батальный «гравюр», героическая тема), и с анималистикой Коробочки («натюрморт», частная, бытовая тема). Когда же автор статьи утверждает, что «в отношении же своего гостя, как только он обнаружил свои благотворительные намерения, Плюшкин вообще доброжелателен и, по сути дела, ведет себя почти светски — вор всяком случае (и это главное), по содержанию …», то это утверждение расходится со свидетельством текста: Плюшкин, как и все другие помещики (кроме особо расположенного Манилова), проявляет по отношению к Чичикову минимум гостеприимства, требуемый этикетом дворянской усадебной жизни – и не более того.
Показателен и спор интерпретатора с авторским высказыванием о последнем появлении живого чувства на лице помещика при воспоминании о бывшем однокласснике: «Но трудно верить автору на слово, что это “появление было последнее” и что “глухо все”. Не ошибается ли он и не берет ли грех на душу, вынося окончательный приговор? А если бы Чичиков посещал бы его каждый день или хотя бы раз в месяц? А если бы приехал внук … и если бы мать всем своим видом не обнаруживала корыстной цели приезда? Кстати, в первый раз Плюшкин простил дочь, а внучонку дал поиграть пуговицу, а во второй раз “Плюшкин п р и л а с к а л обоих внуков и, посадивши их к себе одного на правое колено, а другого на левое, покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях”? Или появился бы с раскаянием сын?». … Есть нечто смущающее душу в этой поспешности Гоголя, который — в известном отношении — сам до конца надеялся на спасение и знал, что если оно сбудется, то чьих это будет рук дело» (Топоров В. Н. Вещь в антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина). // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Образ. Символ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. М., 1995. С. 59, 74, 73).
Но в общей идее о противопоставленности Плюшкина остальным помещикам В. Н. Топоров солидарен с Ю. В. Манном: «Ни с Маниловым, ни с Собакевичем, ни с Ноздревым, ни даже с Коробочкой у автора нет и не может быть личного соучастия или даже просто личного отношения к ним: они не что иное, как маски, как знаки типов, бесконечно удаленных от реальных и конкретных живых людей». Как и автор «Поэтики Гоголя», В. Н. Топоров обращает особенное внимание на фрагмент, изображающий пробуждение слабого подобия чувства в душе персонажа, вспомнившего о бывшем однокласснике: «Собственно, этот фрагмент и должен рассматриваться как текст апологии Плюшкина, как оправдание его с помощью взгляда в его прошлое, где обнаруживается прирожденный, от природы данный, подлинный характер героя и где лежат причины, приведшие к вторичной, обстоятельствами жизни обусловленной порче характера». Делается вывод: «Поэтому приходится признать, что при н о р м а л ь н о м … ходе жизни, более того, даже при неудачном, но не столь тотальном, направлении ее Плюшкин сохранил бы положительность своего характера и достойно, не теряя человеческих черт, продолжил бы свою жизнь» (Там же. С. 69).
Поэтика «Петербургских повестей» Гоголя
Глава I. Понятие абсурда в литературоведении
Горит бессмыслицы звезда,
Она одна без дна.
Абсурд (от лат. absurdus – нелепый) – бессмыслица, нелепость. Это мир наоборот, мир наизнанку, антимир. Истоки абсурда лежат в карнавальной культуре средневековья, одной из функций которой являлось узаконенное нарушение запрета. Европейский карнавал давал возможность человеку реализовать идею двумирности, то есть совершить перевертывание, оборотничество. Верх и низ менялись местами. В основе мира абсурда лежит сознательная игра с логикой, здравым смыслом [3, стр. 127].
Абсурд, по определению Т.Б.Любимовой, это – отсутствие единого прямого, схватываемого разумом смысла. Вместо действия – то есть линейных, следующих друг за другом событий, вместо «геометрии драмы» – сверкания, блики, отблески или, напротив, затемнения, провалы, перерывы, то есть как бы кривые и разбитые зеркала загадок и шарад. Отсюда и фарсовость, клоунада, «пресонажность», «кукольность», марионеточность – излюбленные качества искусства абсурда» [4, стр. 65].
Итак, абсурд в эстетическом смысле представляет собой художественный прием, способ осмысления художником окружающей его действительности и человека как главного субъекта и объекта новых отношений между вещами.
Тема «абсурдности бытия» не нова. В основе литературного явления, которое получило название абсурдизма, театра абсурда или просто абсурда, лежит мысль о бессмысленности бытия. Такая бессмысленность лишает всякой значимости любое человеческое существование как его целостности, так и в каждом отдельном проявлении – поступке, чувстве, устремлении. Как художественное течение абсурд – исключительно явление литературного порядка, чем он отличается от большинства сопредельных с ним явлений и течений художественной культуры XX., нашедших выражение в различных видах искусства – живописи, музыке, кино, скульптуре.
Идея абсурда сложилась в XX веке. Но определение появилось благодаря изданию книги английского исследователя М. Эсслина «Театр абсурда» (1961). Критики постоянно вращались в кругу абсурдистских идей, но они рассматривали только отдельные наблюдения и частные случаи. Эсслин предложил рассмотреть абсурд как особое художественное явление. Его книга была открытием, представив анализ, характеристику и целостное видение абсурда как литературного явления.
Заметим, что абсурд охватывает драму и прозу, оставляя почти без внимания поэзию.
Основой абсурда как литературного направления Эсслин называет миропонимание, смысловой фокус которого – идея тотальной абсурдности бытия, охватившая мир Запада после второй мировой войны. «Театр абсурда», по его мнению, «можно рассматривать как отражение взгляда, поистине, кажется, наиболее репрезентативного» для нашего времени. Определяющим в нем Эсслин считает «ощущение того, что несомненные истины и краеугольные понятия минувших веков были сметены, что подвергнутые проверке они были сочтены негодными и дискредитированы как дешевые и несколько ребяческие иллюзии» [2, стр.213].
Само представление о бессмысленности бытия отнюдь не было открытием XX в. Мысль эта стара, как мир, и век от века притягивала к себе внимание – столько, сколько существует жизнь. Сопровождая человечество на протяжении истории, она содержится и в древнейших пластах литературы.
В определенном смысле драма абсурда опирается на художественные открытия новой драмы в конце XIX – начале XX в., в первую очередь Чехова, благодаря которым действие было преобразовано в преимущественно внутреннее. Переместившись из внешнего мира в пространство души, оно привело к взаимному перераспределению значимости его отдельных элементов (снижение роли сюжета, динамика, развития действия и т.д.). Однако поиски писателей – абсурдистов хотя и отталкивались от этих завоеваний новой драмы и аналогичных явлений в прозе, шли во многом в прямо противоположном направлении (отказ от психологизма, от идеи характера как сложного единства социально – исторических и специфических индивидуально – личностных черт и свойств и т.д).
По-новому осмысленное действие – главная несущая конструкция любого абсурдистского произведения, будь то в драме или в прозе. Представлением о действии как о развертывании картины определяются остальные черты поэтики абсурдизма. Оно естественно привело к полному устранению сюжета, фактически сведенного на нет, а также отказу от конфликта, развитие которого, собственно, и задает направленность сюжета.
Таким образом, теория абсурда появилась в XX веке. Мы считаем, что некие принципы поэтики абсурда выделялись и в XIX веке, в частности в творчестве Н.В. Гоголя. Попытаемся доказать, что его творчество частично развивало принципы поэтики абсурда. Одним из принципов является сочетание фантастики с реальностью в изображении окружающей жизни. Это мы и будем рассматривать в «петербургских повестях» писателя.
Глава II. Повести петербургского цикла Н.В.Гоголя с точки зрения поэтики абсурда
В основе петербургских повестей лежит необыкновенная история, чрезвычайное происшествие. У человека пропал нос, у другого сняли новую шинель, приобрести которую он дерзновенно мечтал всю жизнь, третий воскресает в фигуре директора департамента, мечтающего об ордене.
Каждая повесть выражает одну из характерных особенностей поэтики абсурда Гоголя – сочетание фантастического происшествия и реально-бытовых подробностей в описании жизни чиновничьего Петербурга.
2.1 Повесть «Нос» как «чрезвычайно странная история».
Самой абсурдной из петербургских повестей Н.В.Гоголя, на наш взгляд, является повесть «Нос».
Для творчества Гоголя характерна особая черта – он никогда не придумывал сюжет для своих произведений, он за ними «охотился» или просил знакомых рассказать ему анекдот, такой подход к творчеству связан исключительно с личностью писателя.
Сюжет основан на совершенно нереальных событиях.
Ковалеву приснился странный сон, будто от него убежал нос. Нос начал жить своей самостоятельной жизнью. Получил высокую должность и свободно прогуливался по городу. От такого недоумения, Ковалев принял все приснившееся ему за действительность, за жизнь. Но он даже не понял, что благодаря такому положению, в какое он попал во время сновидения, раскрылась вся пустота его жизни, вся унизительность – состоять при собственном носе. Эта не значительная часть тела на самом деле имеет важнейшее значение в его жизни.
Событие – находка носа в печёном хлебе невероятное, но и вероятности своей оплошности исключить герой не может: «Черт его знает, как это сделалось… Пьян ли я вчера возвратился или нет, уж наверно сказать не могу»[5, стр.41] что равносильно признанию своей вины. Испорченность и глупость Ивана Яковлевича не реальность?
В жалкой душе Ковалева, в его мелкой, никому не нужной работе, в циничной жизненной позиции автор прозрел вероятность кризиса. Пытаясь раскрыть проблему Ковалева, писатель ставит проблему и дает нам возможность увидеть в сновидениях героя свои собственные сны, призывает к сознанию и критической оценки жизни и деятельности «майора» Ковалева.
«Глупая речь и тем более речь сумасшедшего алогичны, бессмысленны, но характеризуют субъект речи, и потому это реальный речевой акт метафорический характер носа, условное «как если бы: …» «снимаются» сущностью персонажей, глубокой их жизненностью.
События повести абсурдны, но ведь и ее персонажи по-своему абсурдны, будучи, однако, не только вполне реальными, но и массовым типом». [1, стр.13].
«Слухи, молва – это коллективное «творчество», в котором сложно отличить правду от вымысла, и этот плод праздного воображения постоянно привлекал внимание писателя; в нем видел он замысловатый синтез правды и вымысла, весьма актуальный для его творчества, в центре которого феномен «фантастического» человека. Ведь слухи, даже самые невероятные, это детище человека, человека что ни на есть реального. Вот почему и фантастические приключения носа и его «посессора» майора Ковалева отражают реалии человеческого бытия» [1, стр.12].
Все в этой повести кажется абсолютно достоверным. Все происходит «как в жизни». А. Григорьев называл «Нос» «оригинальнейшим и причудливейшим произведением, где все фантастично и вместе с тем все в высшей степени поэтическая правда» [10, стр. 37].
Повесть начинается в стиле точной протокольной записи: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие». Ровно через две недели, когда нос Ковалева был найден, – снова фраза в той же манере достоверной газетной хроники: «Это случилось уже апреля 7 числа». И хотя странности происшествия удивляются и цирюльник Иван Яковлевич, и чиновник газетной экспедиции, и даже сам Ковалев, никто из них не отрицает его реальности: чего, дескать, не случается на белом свете, бывает и такое!
Вся история с пропажей и возвращением носа рассказана Гоголем, как история совершенно бытовая. Ничего ирреального, сверхъестественного! Как если бы речь шла об эпизоде удивительном, но, в конце концов вполне возможном.
Фантастический сюжет рассказан Гоголем, как история абсолютно реальная. В этом соединении фантастики и реальности особенно интересен знаменитый эпизод в Казанском соборе. Ковалев встречает там свой собственный нос, который стоял в стороне и с выражением величайшей набожности предавался своим религиозным чувствам. Нос, судя по его мундиру и шляпе с плюмажем, оказался статским советником, т.е. чином старше Ковалева. Нос Ковалева зажил самостоятельной жизнью. Нетрудно представить себе, сколь велико было возмущение коллежского асессора. Но беда-то заключается в том, что Ковалев не может дать волю своему возмущению, ибо его собственный нос состоял в чине гораздо более высоком, чем он сам. Диалог коллежского асессора со своим носом точно имитирует разговор двух неравных по рангу чиновников: смиренно просительную интонацию речи Ковалева и самодовольно – начальственную фразеологию носа. И нет здесь ни малейшей пародии, диалог выдержан в совершенно реалистическом духе, он абсолютно правдоподобен.
Интересно, что в первоначальном варианте повести все случившееся с Ковалевым происходит во сне. Этот мотив сновидения проскальзывает уже в самом начале. Встав утром и обнаружив вместо носа «совершенно гладкое место», Ковалев испугался, ущипнув себя, чтобы узнать, не спит ли он. Это место почти в таком же виде сохранилось в окончательной редакции. Но вот в конце повести есть существенное разночтение между обеими редакциями. В черновом тексте читаем: «Впрочем все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне». В окончательной редакции мотив сновидения устранен. Таким образом, писатель сознательно подчеркивает эффект «совместимости» фантастического происшествия и ненормальность царящих в мире человеческих отношений.
Абсурд «Носа» нисколько не мешает нам ощутить реалистическую картину жизни чиновничьего Петербурга.
2.2 «Шинель» – самая загадочная повесть петербургского цикла.
«Шинель – самая загадочная, на наш взгляд, повесть петербургского цикла Н.В.Гоголя. В ней так же, как и в повести «Нос», по словам В.М.Марковича, «реальность и фантастика переплетаются, их границы неразличимы».
Абсурд вырастает в повести писателя из повседневной действительности, казалось бы понятной, прозаичной и естественной. Но такой она только кажется. Сам город, где живут герои Н.В.Гоголя, в известной степени ненормален. Климат его губителен, и время течет не так, как везде. От первых морозов, заставивших Акакия Акакиевича задуматься о новой шинели, до получения ее проходит полгода. На дворе апрель-май, а между тем «начались уже довольно крепкие морозы, и, казалось, грозили еще более усилиться»[5, стр.117] Видимо, холод воспринимается как непреходящее состояние изображаемого мира. Холод ассоциируется с севером, а север в мифологическом сознании – царство мертвых. Ледяным холодом пронизаны и отношения между людьми, потому что определяющим является не любовь, не дружеские чувства, а место в Табели о рангах, чин. В этом ненормальном мире люди стремятся избавиться от души, мешающей им «встроиться» в бюрократическую систему, а вещи «очеловечиваются». Шинель делается Акакию Акакиевичу «приятной подругой жизни», согласившейся «проходить вместе жизненную дорогу». Именно шинель становится заглавной героиней повести, определяя перепетии сюжета, неся свою «вечную идею».
В мире абсурда Гоголя может все измениться на свою противоположность. Так, кроткий титулярный советник становится грозным разбойником, а строгий генерал, приводящий в трепет подчиненных, сам дрожит от страха. Площадь, на которой ограбили Башмачкина, названа автором «бесконечной». Она одновременно и «пустыня, и «море». Но мир, где все непрерывно меняется, по сути своей неподвижен и в этой неподвижности вечен.
Скорбная повесть об украденной шинели, по словам Н.В. Гоголя, «неожиданно принимает фантастическое окончание». Привидение, в котором был узнан скончавшийся Акакий Акакиевич, сдирало со всех шинели, «не разбирая чина и звания».
Для передачи событий широко используется форма слухов, вводится особый тип сообщения от повествователя – сообщения о факте, якобы случившемся в действительности, но не имевшем законченного определенного результата. Особенно тонко обработано то место, где повествуется о нападении «мертвеца» на значительное лицо.
Замечательная особенность этого текста в том, что в нем опущен «утаен» глагол, выражающий «акт слушания». Значительное лицо не слышало реплику «мертвеца». Оно ее видело. Реплика была немой, она озвучена внутренним потрясенным чувством другого лица. Перед этим почти незаметно проведена психологическая мотивировка «встречи…». Сообщается о добрых задатках значительного лица, говорится о том впечатлении, какое произвела на него смерть Акакия Акакиевича. Благодаря этому, по словам Ю.В. Манна «фантастика искусственно придвинута к самой грани реального» [1, стр.107].
В повести «Шинель» Н.В.Гоголь использует особую форму фантастики – алогизм в речи повествователя.
При этом явлении констатируются какие-то черты и качества персонажей, требующие при этом подтверждения, но утверждающие совсем другое. Мы можем рассмотреть это явление как элемент нефантастической фантастики. Итак, в одном департаменте служил один чиновник, чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный: низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным[5, стр.112]… Явление алогизма заключается во вполне логичном повествовании. Алогизм в «Шинели» также связан и с фамилией персонажа. Рассказывая о том, что фамилия Башмачкина «произошла от башмака» и что «каким образом произошла она от башмака, ничего этого не известно», повествователь добавляет: «И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах». [5, стр.113]
Таким образом, и в повести «Шинель» мы наблюдаем мир абсурда, сочетание реальности и фантастики.
2.3. Повесть «Записки сумасшедшего» – «связь реального с нелепицами».
В повести «Записки сумасшедшего» мы наблюдаем связь реального с нелепицами, несвязицами мышления психологически забавного человека.
«Сегодняшнего дня случилось необыкновенное приключение», – такова первая фраза «Записок сумасшедшего» [5, cтр.142]. Фраза, которая сразу же предупреждает нас, читателей, что речь пойдет о событиях из ряда вон выходящих, необычных, исключительных.
И в самом деле: герой повести идет по Невскому проспекту, направляясь в департамент, и неожиданно слышит… разговор двух собачек. Ситуация совершенно неправдоподобная, абсурдная. Но фантастика эта вторгается в обыкновенную, обыденную жизнь и… становится ее неотъемлемой стороной.
Разумеется, поначалу беседа собак на человеческом языке воспринимается как нечто не только необычное, но и невероятное. Таково восприятие не только читателя, но и повествователя: «Эге! – сказал я сам себе, – да полно, не пьян ли я?» Только это, кажется, со мною редко случается» [5, стр.143]
Гоголь вводит в текст произведения одну из распространенных мотивировок, при помощи которых современные ему писатели объяснили вторжение фантастики в их повествование. Вводится не для того, чтобы «правдоподобно» мотивировать свое обращение к фантастике, а, наоборот, для того, чтобы отвергнуть такое объяснение.
Герой повести вовсе не пьян. Он совершенно трезв. И он видит собственными глазами и слышит собственными ушами, что собачки разговаривают. «Нет, Фидель, ты напрасно думаешь, – я видел сам, что произнесла Меджи, – я была, ав! ав! Я была, ав! Ав! Ав! очень больна» [5, стр.143].
Конечно, этот разговор удивляет его, но вскоре удивление проходит: «Ах ты ж, собачонка! Признаюсь, я очень удивился, услышав ее говорящею по-человечески. Но после, когда я сообразил все это хорошенько, то тогда же перестал удивляться. Действительно, на свете уже случилось множество подобных примеров. Говорят, в Англии выплыла рыба, которая сказала два слова на таком странном языке, что ученые уже три года стараются понять и еще до сих пор ничего не открыли. Я читал тоже в газетах о двух коровах, которые пришли в лавку и спросили себе фунт чаю».
Оба приведенные примера – явный абсурд.
Но о подобного рода нелепостях говорят как о реально случившемся.
Введя в повествование упоминание о двух совершенно фантастических происшествиях, о которых тем не менее «говорят», а подчас даже пишут в «газетах», как о чем-то достоверном, реально случившемся, Гоголь тем самым обосновывал правомерность избранного им литературного приема: если о таких нелепостях говорится как о реальных фактах, то почему же тогда не могут разговаривать собачонки? И не где-то в Англии, а здесь, В Петербурге, на Невском проспекте! В конце концов говорящие собачки – это даже нечто более правдоподобное, чем… говорящие рыбы!
Далее выясняется, что собачонки не только разговаривают, но и переписываются. Это обстоятельство еще более удивляет Поприщина, но и его он в общем-то принимает как должное: «Признаюсь, с недавнего времени я начинаю иногда слышать и видеть такие вещи, которых никто еще не видел и не слыхивал».
Поприщин обладает особенным, необычным видением действительности: он слышит и видит то, чего другие люди не слышат и не видят.
Гоголь одним из первых в русской литературе использовал прием, который позднее подхватил Л.Толстой. Суть его состоит в том, чтобы на явления, вещи, ситуации обычные и привычные взглянуть как бы заново, свежим, непредупрежденным взором. Вот тогда-то и становится ясной полнейшая противоестественность, ненормальность, абсурдность многого из того, что принято спросмотреть естественным и нормальным [10, стр. 220].
В данном случае свежим взором Гоголь взглянул на такое характерное для чиновно-иерархического общества явление, как погоня за орденами.
И сразу же стала очевидной никчемность, мелочность, нелепость этих тщеславных потуг. Воистину смешным оказывается человек, употребляющий множество сил и изворотливости ради того, чтобы заполучить «какую-то ленточку», у которой нет «решительно… никакого аромата».
Невоспитанная, простодушная собачонка и без всякого стеснения сравнивает директора департамента, «государственного человека» с… «странным догом», который останавливается иногда перед ее окном.. И этот дог оказывается… «целою головою выше» высокопоставленного лица.
Все приведенное рассуждение нелепо, алогично, фантастично.
Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском:
Манн Ю. В. ПОЭТИКА ГОГОЛЯ
Контраст живого и мертвого в поэме был отмечен еще Герценом в дневниковых записях 1842 г. С одной стороны, писал Герцен, “Мертвые души”. все эти Ноздревы, Маниловы, и. “. С другой стороны: “Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную сил национальность”. (Герцен А. И. Собр. соч., в 30-ти т. М., 1954, т.2). Как проявляется этот контраст бессилия и силы, мертвого и живого в самом стиле поэмы? Применительно к “Мертвым душам” этот вопрос имеет особенно важное значение, и вот почему.
Контраст живого и мертвого и омертвление живого – излюбленная тема гротеска, воплощаемая с помощью определенных и более или менее устойчивых мотивов (форм). Таковы мотивы куклы, автомата, маски (в частности, маски животного), вещи и некоторые другие. При этом гротеск требует, чтобы названные мотивы достигли определенной степени интенсификации. Нужно, чтобы кукла или автомат как бы подменили собой человека, чтобы маска как бы срослась с человеческим лицом, чтобы человеческое тело или его части как бы опредметились, стали неодушевленной вещью.
Но в “Мертвых душах”. нет уже собственно гротескных образов куклы, маски, автомата, получеловека, полуживотного и т. д. Но след этих гротескных образов остался. Мы ощущаем его в особой подаче деталей портрета, обстановки, в особом развитии сравнений и т. д. Многие гротескные мотивы словно ушли в стиль, продолжая в нем свою своеобразную жизнь. Поэтому-то стилистический план “Мертвых душ” получает особый вес.
Вот описание чиновников из VII главы “Мертвых душ”. Войдя в гражданскую палату для совершения купчей, Чичиков и Манилов увидели “много бумаги и черновой и беловой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже простую какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол. ” Возрастающее количество синекдох совершенно заслоняет живых людей; в последнем примере сама чиновничья голова и чиновничья функция писания оказывается принадлежностью “светло-серой куртки”.
Интересна, с этой точки зрения, излюбленная у Гоголя форма описания сходных, почти механически повторяющихся действий и реплик. В “Мертвых душах” эта форма встречается особенно часто.
“Все чиновники были довольны приездом нового лица. Губернатор об нем изъяснился, что он благонамеренный человек; жандармский полковник говорил, что он ученый человек; председатель палаты, что он знающий и почтенный человек; жена полицмейстера, что он любезнейший и обходительнейший человек”. Педантическая строгость фиксирования повествователем каждой из реплик контрастирует с их почти полной однородностью. В двух последних случаях примитивизм усилен еще тем, что каждый подхватывает одно слово предыдущего, как бы силясь добавить к нему нечто свое и оригинальное, но добавляет столь же плоское и незначащее. Эти примитивные однозначные реплики вполне уместны были в устах какой-нибудь куклы или автомата, и подобные случаи мы действительно встречаем и у предшественников, и у последователей Гоголя. Однако в “Мертвых душах” заменяющих людей кукол и автоматов нет, но некая автоматичность и бездушность стереотипа осталась.
При этом важно не упустить дополнительную, чисто гоголевскую тонкость и многозначительность гротескного стиля. Обратим внимание на соотношение каждого из упомянутых персонажей с принадлежащими им репликами. О последних можно сказать, что они или нейтральны, или уместны: так, вполне уместно, что полностью отвечающий за вверенный ему край губернатор отметил благонамеренность Чичикова. Но вот одна реплика диаметрально контрастна ее “хозяину”: жандармский полковник отметил ученость Чичикова, то есть именно то, в чем был наименее компетентен. Сказался ли в том особый интерес жандармского офицера к проблемам “невещественным?” Или его особое тщеславие, наподобие того, что отличало судью Ляпкина-Тяпкина, прочитавшего “пять или шесть книг” и потому мнившего себя философом? Гоголевский комический лаконизм ничем не сковывает фантазию читателя. В то же время он чудесным образом “оживляет” примитив, заставляя подозревать в нем что-то не до конца высказанное, таинственное.
Несколько раз стилизация примитива характеризует действия Чичикова. Чичиков рассказывал “множество приятных вещей, которые уже случалось ему произносить в подобных случаях в разных местах, именно”. – далее следует длинный перечень “мест” и имен слушателей, свидетельствующих о частоте и повторяемости “приятных” рассказов Чичикова.
“О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал
Очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, – он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре – и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок. ” Мгновенная готовность к ответу на любой спор и любой запрос “общества” почти уподобляют поведение Чичикова серии рефлекторных поступков. Но вот характерное гоголевское усложнение примитива: о добродетели Чичиков рассуждает “даже со слезами на глазах”. Это, конечно, заученные слезы. Но лицемерие, обратившееся в штамп, по крайней мере при начале своем, предполагает способность к отличению добра от зла. И в связи с тем же Чичиковым автор заметит в конце первого тома: “Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания. “
Столь же своеобразно разработаны автором “Мертвых душ” такие гротескные мотивы, которые связаны с передвижением персонажей в ряд животных и неодушевленных предметов. Никакого отождествления или подмены человека животным (или неодушевленным предметом) мы в “Мертвых душах” не найдем. Но тончайшие смысловые ассоциации, игра комических деталей подводят как бы к самой грани этой гротескной подмены.
Еще в произведениях, предшествовавших “Мертвым душам”, с помощью комического сдвижения лексических планов человек нередко становился в доверительно-интимные отношения с животным (собакой, свиньей и т. д.). В повести о ссоре, когда Иван Иванович подошел к воротам Ивана Никифоровича, собачья стая подняла лай, но потом “побежала, помахивая хвостами, назад, увидевши, что это было знакомое лицо! В “Ревизоре” судья Ляпкин-Тяпкин предлагает “попотчевать” Городничего собачонкою: “Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете”.
От этих эпизодов и реплик нити ведут к сцене посещения псарни Ноздрева в IV главе “Мертвых душ”: “Ноздрев был среди их (собак – Ю. М.) совершенно как отец среди семейства: все они, тут пустивши вверх хвосты, зовомые у собачеев правилами, полетели прямо навстречу гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили свои лапы Ноздреву на плечи. Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на задние ноги, лизнул его языком в самые губы, так что Чичиков тут же выплюнул”.
Реакция Чичикова на дружественное расположение собак, как видим, несколько иная, чем Ноздрева и других персонажей, что полно скрытого комизма. С одной стороны, Чичиков не раз оказывается в ситуации, весьма близкой животным, насекомым и т. д, “. Да у тебя, как у борова, вся спина и бок в грязи! Где так изволил засалиться?” – говорит ему Коробочка. На балу, ощущая “всякого рода благоухания”, “Чичиков подымал только нос кверху да нюхал” – действие, явно намекающее на поведение собак. У той же Коробочки спящего Чичикова буквально облепили мухи – “одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз” и т. д. На протяжении всей поэмы животные, птицы, насекомые словно теснят Чичикова, набиваясь ему в “приятели”. А с другой стороны, случай на псарне Ноздрева не единственный, когда Чичиков оскорбился такого рода “дружбой”. Проснувшись у Коробочки, Чичиков “чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух. заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно, “желаю здравствовать”, на что Чичиков сказал ему дурака”.
На чем основан комизм реакции Чичикова? Обычно человек не станет обижаться на животное и тем более птицу, не рискуя попасть в смешное положение. Чувство обиды предполагает или биологическое равенство, или же превосходство обидчика (поэтому-то возможна “обида” домашнего животного, скажем собаки, на своего хозяина). Своей неожиданной репликой Чичиков снимает эту дистанцию, словно допуская возможность оскорбления себя со стороны “индейского петуха”.
В другом месте сказано, что Чичиков “не любил допускать с собой ни в коем случае фамильярного обращения, разве только если особа была слишком высокого звания”. Чичиков словно хочет возвыситься над тем уровнем, где жизнь человеческая почти совпадает с животным существованием. Но самой своей амбициозностью он комическим образом ставит животных в ряд человеческих существ – только с еще меньшим чином.
Показательна такая деталь гоголевских персонажей, как глаза, описание глаз. Дело в том, что глаза – наиболее яркое воплощение духовности. Именно поэтому глаза – излюбленная деталь романтического портрета.
У Гоголя контраст живого и мертвого, омертвление живого часто обозначается именно описанием глаз.
В “Мертвых душах” в портрете персонажей глаза или никак не обозначаются (так как они просто излишни), или подчеркивается их бездуховность. Опредмечивается то, что по существу
Своему не может быть опредмечено. Так, Манилов “имел глаза сладкие, как сахар”, а применительно к глазам Собакевича отмечено то орудие, которое употребила на этот случай натура: “большим сверлом ковырнула глаза” (как в деревянной кукле!).
О глазах Плюшкина говорится: “Маленькие глазки еще не потухли и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух”. “Это уже нечто одушевленное и, следовательно, более высокое, чем одеревенелый или опредмеченный взгляд (в той мере, в какой Плюшкин – как и Чичиков – несколько возвышается над другими персонажами). Но это не человеческая живость, а скорее животная; в самом развитии условного, метафорического плана передана бойкая юркость и подозрительность мелкого хищника.
Развернутые сравнения уже изучались в литературе о Гоголе, но они должны быть поставлены в прямую связь с гротескным стилем “Мертвых душ”. Характерно не только интенсивное, почти самостоятельное развитие в сравнениях условного плана, но и направление этого развития. Условный план или опредмечивает сравниваемое явление, или переводит его в ряд животных, насекомых и т. д., то есть в обоих случаях осуществляет функцию гротескного стиля.
Первый случай – описание лиц чиновников: “У иных были лица точно дурно выпеченный хлеб: щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу взнесла пузырея, которая в прибавку к тому еще и треснула. ” Второй случай – описание черных фраков: “Черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки. ” и т. д. С другой стороны, если человеческое передвигается в более низкий, “животный” ряд, то последний “возвышается” до человеческого: напомним сравнения заливающихся псов с хором певцов.
Во всех случаях сближение человеческого с неживым или животным происходит по-гоголевски тонко и многозначно. Условный план развернутого сравнения – именно благодаря тому, что это сравнение – не нивелирует предмет, но словно набрасывает на него прозрачный флер. Сравнение колоритно, ярко, живет по законам маленькой жанровой сценки; в то же время каждая ее подробность ассоциативно ведет к тому явлению, которое подразумевается (так, мухи ползающие по сахарной куче
И потирающие “одна о другую задние или передние ножки”, напоминают фланирующих и показывающих себя на балу молодых мужчин). Как в комнате Собакевича (описание которой близко скрытому развернутому сравнению) каждая деталь могла бы сообщить о себе, что она тоже очень похожа на такого-то персонажа, хотя прямого отождествления или полного уподобления гоголевский стиль, повторяем, не допускает.
Но, конечно, не Чичиков воплощает “ту удалую, полную силы национальность”, о которой писал Герцен и которая должна противостоять “мертвым душам”. Изображение этой силы, проходящее “вторым планом”, тем не менее очень важно именно своим стилистическим контрастом гротескной неподвижности и омертвлению. “И в самом деле, где теперь Фыров? Гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь. “
Все здесь дано по контрасту к образу жизни Маниловых и Собакевичей; все здесь пестро, ярко и одушевленно. В то же время в этом описании, как и в стилистически родственном ему описании тройки, есть необузданная стремительность, ведущая к гротескному слиянию и неразличимости форм. Одна из причин этого явления – та неоформленность позитивных элементов, которая, пожалуй, лучше всех была угадана Белинским в его определении “пафоса” “Мертвых душ”. “Пафос” поэмы “состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения”.
Готовые школьные сочинения
Коллекция шпаргалок школьных сочинений. Здесь вы найдете шпору по литературе и русскому языку.
Поэтика Гоголя (Мертвые души Гоголь Н. В.) [3/4] – Часть 1
poetika-gogolya-mertvye-dushi-gogol-n-v-3-4 Поэтика Гоголя [3/4] Автор статьи: Манн Ю. «Мертвые души» используют и много других средств, чтобы подчеркнуть «тесное соединение между собою лиц». Таково отражение одного события в различных версиях персонажей. Вообще почти все визиты Чичикова из первой половины тома во второй половине как бы «проигрываются» вновь — с помощью версий, сообщаемых Коробочкой, Маниловым, Собакевичем, Ноздревым. С другой стороны, очень показательно решительное сближение Гоголем романа с драмой. Именно в гоголевской драме, но только еще в большей степени (вспомним «Ревизора»), из определенных свойств персонажей следовали подчас неожиданные, но всегда внутренне обусловленные перемены в сюжете: из наивной любознательности почтмейстера — факт перлюстрации им письма Хлестакова; из осмотрительности и хитрости Осипа — тот факт, что Хлестаков вовремя уезжает из города, и т. д. Даже сама стремительность действия — качество, словно бы противопоказанное роману как виду эпоса, но которое Гоголь настойчиво выделяет в обоих жанрах (в романе и в драме),— даже эта стремительность не так уж чужда «Мертвым душам». «Словом, пошли толки, толки, и весь город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про Чичикова и мертвые души…
И все что ни есть поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город!» Словом, если на минуту отвлечься от новизны жанра «Мертвых душ», то можно было бы увидеть в них «роман характеров», как своеобразный эпический вариант «комедии характеров», воплотившейся ярче всего в «Ревизоре». А если вспомнить, какую роль играют в поэме отмеченные выше алогизмы и диссонансы, начиная от стиля и кончая сюжетом и композицией, то можно назвать ее «романом характеров с гротескным отсветом».
Продолжим сопоставление «Мертвых душ» с «Ревизором». Возьмем таких персонажей, как, с одной стороны, Бобчинский и Добчинский, с другой — дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях. И там и здесь — двое персонажей, пара. Маленькая клетка, в которой пульсирует своя жизнь. Отношение составляющих эту клетку компонентов неравноправное: дама просто приятная «умела только тревожиться», поставлять необходимую информацию.
Привилегия высшего соображения оставалась за дамой приятной во всех отношениях. Но сама парность — необходимая предпосылка «творчества». Версия рождается из соревнования и соперничества двух лиц. Так родилась версия, что Хлестаков — ревизор и что Чичиков хотел увезти губернаторскую дочку.
Можно сказать, что обе пары стоят и в «Ревизоре» и в «Мертвых душах» у истоков мифотворчества. Поскольку же эти версии вышли из психологических свойств персонажей и их взаимоотношений, то и все произведение в целом они в значительной мере оформляют именно как драму или роман характеров. Но тут же следует отметить важное отличие. В «Ревизоре» Бобчинский и Добчинский стоят не только у истоков мифотворчества, но и у начала действия.
Другие персонажи принимают их версию о Хлестакове до знакомства с ним, до выхода его на сцену. Версия предшествует Хлестакову, решающим образом формируя (вместе с другими факторами) представление о нем. В «Мертвых душах» версия возникает в разгар действия (в IX главе), после того, как персонажи воочию увидели Чичикова, вступили с ним в контакт, составили о нем свое представление. В «Ревизоре» версия без остатка входит в колею общих ожиданий и забот, полностью сливается с нею, формирует единое общее мнение о Хлестакове-ревизоре. В «Мертвых душах» версия становится лишь частной версией, а именно той, которую подхватили дамы («Мужская партия…
обратила внимание на мертвые души. Женская занялась исключительно похищением губернаторской дочки»). Наряду с нею в игру включаются десятки других предположений и толков. Все сказанное ведет к различиям в общей ситуации. В «Ревизоре» общая ситуация является единой ситуацией в том смысле, что она замкнута идеей ревизии и связанным с нею единым переживанием всех персонажей.
Для Гоголя это был генеральный принцип произведения драматического: на единстве ситуации строились и «Женитьба» и «Игроки». В «Мертвых душах» общая ситуация движущаяся, текучая. Вначале Чичиков объединен с другими персонажами ситуацией покупки — продажи «мертвых душ». Потом, по мере обнаружения «значительности» его операций, эта ситуация перерастает в другую. Но ситуация в «Мертвых душах» на этом не завершается: дальнейшее циркулирование слухов и толков, назначение нового генерал-губернатора постепенно заставляют выступить такие ее стороны, которые напоминают ситуацию гоголевской комедии (стали думать, «Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия») и проистекающее из этой ситуации всеобщее возбуждение, страх и ожидание чего-то значительного.
Целенаправленные действия персонажа (Чичикова) не приводят к успеху, и в том смысле, что они разбиваются о непредвиденные им поступки других лиц. Кстати, неудача Чичикова предвосхищается уже карьерой отца: снабдивший сына полезными советами — «все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой», сам он умер бедняком. «Отец, как видно, был сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного».
Отметим также, что в тексте поэмы, главным образом в речи Чичикова, не раз возникают вариации «старого правила»: «Что ж за несчастье такое, скажите,— жалуется Чичиков,— всякой раз, что только начинаешь достигать плодов и, так сказать, уже касаться рукою… вдруг буря, подводный камень, сокрушенье в щепки всего корабля». Но в «Ревизоре» хитроумный план Городничего разбивается о непонятый им, непреднамеренный характер действий Хлестакова.
В «Мертвых душах» не менее продуманный план Чичикова наталкивается на целую вереницу моментов. Во-первых, на непредвиденное действие персонажа (приезд Коробочки в город), которое хотя и вытекало из характера (из «дубинноголовости», боязни продешевить), но которое трудно было предвидеть (кто же мог предположить, что Коробочка отправится наводить справки, почем ходят мертвые души?). Во-вторых, на непоследовательность самого Чичикова (знал, что нельзя к Ноздреву обращаться с подобной просьбой, а все-таки не удержался). В-третьих, на его же оплошность (оскорбление губернских дам) и вызванное этим негодование окружавших его лиц.
Далее. Поражение Городничего в «Ревизоре» было полным. Поражение Чичикова в первом томе поэмы, в событиях, разыгравшихся в городе NN, не полное: он низвергнут в общественном мнении, но не разоблачен.
Кто таков Чичиков и в чем состояло его дело, никто так и не догадался. С одной стороны, это еще более усиливает мотивы алогизма, спутанности. Но с другой — оставляет возможность дальнейших аналогичных действий персонажа в иных городах и весях Российской империи. Гоголю важна не однократность, а длительность этих действий.
Поэтика Гоголя: сочинение Ссылка на основную публикацию